menu
person

19:35
Владимир Высоцкий — Енгибарову от зрителей
 
 

«Енгибарову от зрителей» Владимира Высоцкого – это не просто стихотворение, а проникновенная ода, посвященная памяти выдающегося советского клоуна-мима Михаила Енгибарова, чье искусство отличалось глубокой философичностью и трагическим звучанием. Высоцкий, мастерски владея словом, создает образ клоуна, который не просто смешит, но и исцеляет, беря на себя чужие печали и горести.

На первый взгляд, клоун предстает в традиционном обличье: «грим, парик, другие атрибуты». Однако, его основное «воровство» заключается не в краже вещей, а в «краже минут – грустные минуты тут и там». Он действует незаметно, «налегке», появляясь между основными номерами, и его присутствие вызывает смешанную реакцию зрителей. Изначально, публика, привыкшая к громкому смеху, требует от клоуна быть «смешным», иначе он теряет свою актуальность: «Да разве это клоун?! / Если клоун – должен быть смешной!».

Высоцкий тонко подмечает эту двойственность. Пока зрители «вслух ворчали», ожидая привычного веселья, клоун, тем временем, «печали / Вынимал тихонько из души». Он не просто клоун, а «мрачноватый», «невеселый», «не живой» в привычном понимании. Его искусство – это не демонстрация веселья, а процесс исцеления. Он «крал тоску из внутренних карманов / Наших душ, одетых в пиджаки», беря на себя бремя чужих тревог, невзгод и боли.

Зрители, поначалу сомневаясь, впоследствии «смеялись обалдело», хлопали, потому что клоун, ничего «смешного» не делая, «горе наше брал он на себя». Высоцкий подчеркивает, что, несмотря на кажущуюся легкость, которой Енгибарову удавалось «выгребать» чужие страдания, это было для него невероятно тяжело. «Всё грустнее становился мим, / Потому что груз чужого горя / По привычке он считал своим». Его «пантомимы» становились «горше», а морщины на лице – глубже, свидетельствуя о внутреннем истощении.

Образ клоуна, который «обезболивал роды» многим, а себе «защиты не припас», подчеркивает его самоотверженность и трагичность. Он отдавал себя без остатка, чтобы зрители могли «без боли хохотали», потому что «Ах, как нас прекрасно обокрали – / Взяли то, что так мешало нам!». Это высшая степень мастерства – трансформировать личную боль в дар другим.

Финальные строки – это пронзительное описание ухода Енгибарова. Он «уходил», «сгибал колени», «думая своё». Его искусство, вся тяжесть чужих sorrows, которую он нес, в конце концов, оказалась непосильной. «Слишком много он взвалил на плечи / Нашего – и сломана спина». Его смерть, как и его искусство, была не криком, а тихим, почти незаметным уходом, который зрители могли принять за очередную выходку или «шутку чудака».

«Енгибарову» – это не только дань уважения гениальному артисту, но и размышление о природе таланта, о самопожертвовании, о способности искусства исцелять и о той цене, которую платят творцы за свою способность видеть и преобразовывать человеческие страдания. Высоцкий напоминает, что истинное искусство – это не всегда громкий смех, но часто – тихая, глубокая печаль, которая делает нас сильнее.

Шут был вор: он воровал минуты —
Грустные минуты тут и там.
Грим, парик, другие атрибуты
Этот шут дарил другим шутам.

В светлом цирке между номерами,
Незаметно, тихо, налегке
Появлялся клоун между нами
Иногда в дурацком колпаке.

Зритель наш шутами избалован —
Жаждет смеха он, тряхнув мошной,
И кричит: «Да разве это клоун?!
Если клоун — должен быть смешной!»

Вот и мы… Пока мы вслух ворчали:
«Вышел на арену — так смеши!» —
Он у нас тем временем печали
Вынимал тихонько из души.

Мы опять в сомненье — век двадцатый:
Цирк у нас, конечно, мировой,
Клоун, правда, слишком мрачноватый —
Невеселый клоун, не живой.

Ну а он, как будто в воду канув,
Вдруг при свете, нагло, в две руки
Крал тоску из внутренних карманов
Наших душ, одетых в пиджаки.

Мы потом смеялись обалдело,
Хлопали, ладони раздробя.
Он смешного ничего не делал —
Горе наше брал он на себя.

Только — балагуря, тараторя —
Всё грустнее становился мим,
Потому что груз чужого горя
По привычке он считал своим.

Тяжелы печали, ощутимы —
Шут сгибался в световом кольце,
Делались всё горше пантомимы,
И — морщины глубже на лице.

Но тревоги наши и невзгоды
Он горстями выгребал из нас,
Будто многим обезболил роды,
А себе — защиты не припас.

Мы теперь без боли хохотали,
Весело по нашим временам:
«Ах, как нас прекрасно обокрали —
Взяли то, что так мешало нам!»

Время! И, разбив себе колени,
Уходил он, думая своё.
Рыжий воцарился на арене,
Да и за пределами её.

Злое наше вынес добрый гений
За кулисы — вот нам и смешно.
Вдруг — весь рой украденных мгновений
В нём сосредоточился в одно.

В сотнях тысяч ламп погасли свечи.
Барабана дробь — и тишина…
Слишком много он взвалил на плечи
Нашего — и сломана спина.

Зрители — и люди между ними —
Думали: вот пьяница упал…
Шут в своей последней пантомиме
Заигрался — и переиграл.

Он застыл — не где-то, не за морем —
Возле нас, как бы прилёг, устав,—
Первый клоун захлебнулся горем,
Просто сил своих не рассчитав.

Я шагал вперёд неукротимо,
Но успев склониться перед ним.
Этот трюк уже не пантомима:
Смерть была — царица пантомим!

Этот вор, с коленей срезав путы,
По ночам не угонял коней.
Умер шут. Он воровал минуты —
Грустные минуты у людей.

Многие из нас бахвальства ради
Не давались: проживём и так!
Шут тогда подкрадывался сзади
Тихо и бесшумно — на руках…

Сгинул, канул он — как ветер сдунул!
Или это шутка чудака?..
Только я колпак ему — придумал,
Этот клоун был без колпака.

Категория: Владимир Высоцкий | Просмотров: 91 | Добавил: nkpt22 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
avatar